пятница, 31 марта 2017 г.

во сне я убиваю людей...

...и мои руки дрожат в потёмках, разрывают ещё неостывшие грёзы. кажется, что может быть более повседневным: есть люди жертвы, есть люди убийцы, есть люди, любящие находится и сверху и снизу, когда как взбредёт. когда как. когда как. убийца ли я тогда, когда пытаюсь разорвать на себе чёрный хлопковый пуловер или же убийца ты, илья, не дающий выдирать  мне волосы? не дающий вырвать гнетущие клочья волос, которые буравят все как один нервными окончаниями, зудят внутри моей головы. мерзкие виски, которые не прикрывает скотский ворс - их пульсацию нельзя выскрести. 


сны превалируют над моими явными желаниями. находясь извне, лишь вспоминаю полузабытое, ночное, мучительное. крики жертв и мои равнодушные движения, почти механические. на веки вечные я стригу им головы до тех пор, пока их голова не станет походить на кровавое месиво, оставшееся от шрамов лезвий ножниц для овец. на это приятно смотреть, прятать в тайниках образы, чтобы перенести их на поверхность, в утро следующего дня. я могу крошить им кости рук и ног, слушать фривольный хруст суставов, навсегда прощающихся со своим предназначением. могу сливаться в страстном поцелуе. их последнем поцелуе, который они так хотят получить. я ведь никогда не отказываю в мелких прихотях другим людям. особая разновидность - беременные женщины. на них отводишь душу. можно бережно выскребать содержимое, предварительно лопнув самодовольный шар живота, постепенно счищать слои, добираясь до небывалых глубин, вытаптывать будто  зелень первой весенней травы то место, которое требует умерщвления. это так же хорошо, как есть молодые еловые побеги, да. 

я убиваю людей во сне, илья. хочу раскаяться по-настоящему, но раскаяния нет. лишь кратковременное полное упоение. мне хотелось бы убить весь мир воедино - так сильно я люблю всё вокруг. стоит ли? довольствие мечтой приятнее вдвойне. и я не люблю прокрастинацию лишь потому, что это отсрочка к конкретному действию. на день или тысячу лет. мечты совсем другие. они не требуют действий, но лишь дают наслаждение. я буду мечтать об умерщвлении всего сущего единым потоком или каждого по отдельности. когда как. всё зависит от настроения в конце концов. буду убивать в мыслях, а по ночам мне будут снится дивные реальности, где есть место всем потенциальным жертвам. и не будет никого принебрегаемого мной. и всем воздастся. и все умрут от моей руки.

среда, 29 марта 2017 г.

если вы думаете, что я ничего не пишу,  что на данный момент у меня творческий кризис, то глубоко ошибаетесь. я пишу и моя продуктивность в этом году раза в три превышает средний ее уровень за последние четыре года. аминь. сосите. 

Змеесос, Егор Радов















вторник, 28 марта 2017 г.

Teisutis Makačinas - Prie atminimų upės

 овощи и фрукты, которые я съела за 4 дня (24-27.03), находясь в минске:

1. яблоко;
2. солёный огурец, которым решила один раз закусить рюмку водки.

 овощи и фрукты, которые я съела за сегодняшний день,  находясь в бешках:

1. яблоко трёх сортов;
2. апельсин;
3. грейпфрут;
4. клементины;
5. гранат;
6. салат айсберг;
7. перец;
8. томаты;
9. огурец

Юго-Запад - По разбитым бутылкам... (клип, 1989-90 г.???)

Тупые - Металл

четверг, 9 марта 2017 г.

похождения скверной девчонки, Марио Варгас Льоса

«– Знаю, заметил. Но это чистая правда, Пауль. Мальчишкой я говорил, что хочу стать дипломатом, но только для того, чтобы меня послали в Париж. Да, я хочу именно этого и только этого: жить здесь. На твой взгляд, слишком мало?
Я махнул рукой в сторону Люксембургского сада: пышные зеленые ветви пытались пробиться сквозь прутья ограды и на фоне хмурого неба выглядели очень живописно. Что еще нужно человеку? О чем еще можно мечтать? Жить, как пишет в одном своем стихотворении Вальехо,[19] среди «раскидистых парижских каштанов»…
– Ну признайся хотя бы, что ты втихаря пишешь стихи, – допытывался Пауль. – Что есть у тебя такой тайный порок. Знаешь, мы ведь часто обсуждали это с нашими перуанцами. Все уверены, что ты сочиняешь стихи, но никому не показываешь, потому что слишком критично к себе относишься. Или стесняешься. Ведь все до одного латиноамериканцы едут в Париж ради великих дел. Ни за что не поверю, что ты исключение из правила.
– Представь себе, я исключение. Могу на чем хочешь поклясться. У меня нет амбиций, просто хочу жить здесь, как живу сейчас. И все! Все!»

«Затем так же непосредственно, как если бы закурила сигарету, она повернулась на спину и раздвинула ноги, прикрыла локтем глаза и замерла в неподвижности – такое полное погружение в себя, когда она забывала обо мне и обо всем на свете, означало, что она жаждет получить наслаждение. Обычно она медленно приходила в возбуждение, медленно приближалась к финалу, но в ту ночь все длилось еще дольше, чем всегда, и мне пришлось два-три раза устраивать себе передышку, потому что язык мой деревенел и переставал слушаться. Тогда я принимался целовать ее, пил ее слюну. Но вскоре она властной рукой заставляла меня продолжать, дергала за волосы и щипала кожу на спине. Наконец я почувствовал, как она вздрогнула, различил слабый-преслабый стон, который, казалось, поднимался к устам откуда-то из живота, я ощутил, как она напряглась, и услышал протяжный и томный вздох.»

«Я чувствовал невероятную нежность. Я знал наверняка, что буду любить ее всегда – на счастье себе и на беду. Глядя на нее, прислушиваясь к тихому дыханию, я ощутил внутри жаркое пламя. Я принялся очень медленно целовать спину, приподнятые ягодицы, шею, плечи и, заставив скверную девчонку повернуться, – груди, губы. Она притворялась спящей, но на самом деле уже проснулась, во всяком случае, легла так, чтобы мне было удобнее. Я почувствовал влажность ее лона и впервые смог войти в нее без малейших затруднений, без ощущения, будто я овладеваю девственницей. Я любил ее, любил, зная, что не могу без нее жить. Я стал молить, чтобы она бросила месье Арну и перебралась ко мне, обещал, что заработаю много денег, буду ее баловать, потакать всем капризам, я…»

«И, не дожидаясь ответа, поудобнее улеглась на спину, раздвинула ноги и одновременно прикрыла глаза правым локтем. Я почувствовал, как она начала отдаляться от меня, от отеля «Рассел», от Лондона, добиваясь полной концентрации. Я не знал ни одной женщины, способной вот так сосредоточиться на наслаждении. Но ее наслаждение было одиноким, личным, эгоистичным. Я работал языком, пил ее соки, целовал, покусывал крошечный бугорок, потом почувствовал влагу, потом – содрогание. Ей понадобилось много времени, чтобы достичь цели. И меня приводили в дивное возбуждение ее хриплое мурлыканье, ее колыхания, ее растворение в водовороте страсти – пока долгий стон не сотряс маленькое тело с головы до ног. «Ну же, ну!» – прошептала она из последних сил. Я проник в нее легко и так крепко обнял, что она очнулась от апатии, в которую погрузил ее оргазм. Она жалобно стонала, извивалась, пытаясь высвободиться, и причитала:
– Ты меня раздавишь.
Прижав губы к ее губам, я стал молить:
– Хотя бы раз в жизни скажи, что любишь меня, скверная девчонка. Пусть это неправда, но ты скажи. Я хочу узнать, как это звучит, услышать хотя бы один-единственный раз»

«Привыкла, что я доставляю ей наслаждение так, как ей нравится, и тотчас после ее оргазма вхожу в нее и «орошаю». Нравилось ей и то, как я на все лады без устали повторял, что люблю ее. «Ну-ка, посмотрим, какие глупые красивости ты наговоришь мне сегодня!» – случалось, эти слова звучали вместо приветствия.
– Знаешь, что меня больше всего в тебе восхищает, конечно, после твоего крошечного клитора? Твое адамово яблоко. Когда оно поднимается или, танцуя, опускается по горлу. Особенно когда опускается.»

«Но как-то раз между нами случилась размолвка, возымевшая серьезные последствия. Я работал на конгрессе, организованном «Бритиш петролеум» в Аксбридже, за пределами Лондона, и не смог вырваться на свидание с ней, хотя заранее договорился, что вечером меня отпустят, но коллега-сменщик внезапно заболел. Я позвонил ей в отель «Рассел» и долго извинялся. Она молча бросила трубку. Я снова набрал номер, но в комнате, видимо, уже никого не было.
В следующую пятницу – обычно мы встречались по средам и пятницам, то есть в дни ее предполагаемых занятий на курсах «Кристи», – она заставила себя ждать больше двух часов, не позвонив и не предупредив, что задерживается. Наконец явилась, когда я уже не надеялся ее увидеть. Лицо у нее было хмурым.
– Почему ты не позвонила? – вырвалось у меня. – Я ведь волновался…
Не успел я закончить фразу, как она с размаху ударила меня по лицу.
– Запомни, я не позволю так с собой обращаться, слышишь? – Ее трясло от негодования, и голос у нее срывался. – Раз мы условились встретиться…
Я не дал ей договорить, кинулся на нее, навалился всей тяжестью своего тела и опрокинул на кровать. Сперва она пыталась сопротивляться, потом понемногу стала уступать. И тут я почувствовал, что она тоже целует и обнимает меня, мало того помогает мне раздеться. Никогда прежде ничего похожего с ней не случалось.»

«покрывался холодным потом, то, как подросток, впадал в восторженное состояние при одной только мысли, что скоро увижу свою перуаночку. Зато я отлично помню бессонные ночи, когда лежал и казнил себя за глупость: я как последний идиот продолжаю любить эту сумасшедшую, эту авантюристку и проходимку, с которой ни одному мужчине, и уж тем более мне, никогда не удастся наладить стабильные и прочные отношения – любого она рано или поздно унизит и растопчет. Но в паузах между подобными мазохистскими монологами пробивались совсем другие мысли, радостные и завораживающие. Я спрашивал себя: интересно, сильно ли она изменилась? Сохранила ли свой дерзкий норов, который так мне нравился, или жизнь в строго регламентированном мире английских лошадников укротила его, сгладила острые углы?»

«– Ты очень красивая, – сказал я, от волнения с трудом подбирая слова. – Еще лучше, чем четыре года назад, когда ты звалась мадам Арну. И такой красавице я готов простить и грубые слова, которыми ты встретила меня в тот вечер, и теперешнюю сварливость. Кроме того, если хочешь знать, я до сих пор в тебя влюблен. Да, влюблен. Несмотря ни на что. До потери рассудка. Может, еще больше, чем прежде. Помнишь зубную щетку, которую ты оставила мне на память в нашу последнюю встречу? Вот она, смотри. С тех пор я повсюду таскаю ее с собой, да, вот здесь, в кармане. Я стал фетишистом – из-за тебя. Спасибо, что ты такая красивая, чилийка.»

«В один из таких безумных дней меня чуть свет разбудил телефонный звонок.
– Ты все еще любишь меня?
Тот же голос, тот же, что и прежде, насмешливый и ликующий тон, а чуть поглубже – отголосок типичного для Лимы говора, от которого она так до конца и не избавилась.»

«И, целуя, начал говорить, что никогда не прощу, что именно нынче вечером она была так красива, – я, например, открыл для себя, что ее ушки – чудесные минималистские творения. Я в восторге от них, мне бы хотелось их отрезать, забальзамировать и возить с собой по миру в верхнем кармане пиджака – у самого сердца.»

«Погрузившись в работу и те занятия, которые сам для себя придумывал, – прежде всего в совершенствование русского языка, – я порой по нескольку недель не думал о скверной девчонке. Но вдруг что-то щелкало – и образ ее всплывал перед моими глазами. Иногда мне казалось, что в кишках у меня поселился солитер и алчно пожирает мою жизненную энергию. Я падал духом, меня неотвязно преследовали воспоминания о том, как Курико осыпала меня пылкими ласками, чего прежде никогда себе не позволяла, – и все только ради того, чтобы ублажить любовника, который наблюдал за нами из темноты и мастурбировал.»
«Она думает только о себе и поэтому без колебаний кинулась отыскивать меня, будучи уверенной, что нет на свете такой боли, такого унижения, которые она не способна вытравить из моей памяти за пару минут разговора – силой своей власти над моими чувствами. Я достаточно хорошо знал ее, чтобы понять: она не успокоится и будет добиваться своего, то есть звонить раз в несколько месяцев или даже лет.»

«Как глупо, что я ответил на звонок. Теперь повторится старая история. Мы поговорим, и я снова покорюсь ее воле, она ведь всегда имела надо мной волшебную власть… Потом мы переживем короткую и обманчивую идиллию, я буду строить воздушные замки, и в самый неожиданный момент она исчезнет, а мне, обиженному и растерянному, придется опять зализывать раны»


«Я искал какую-то справку в библиотеке ЮНЕСКО, и тут библиотекарша сказала, что кто-то позвонил мне в комнату переводчиков и коллеги переключили звонок на здешний аппарат. Я сразу же узнал ее голос.
– Ну что, ты все еще сердишься на меня, пай-мальчик?
Я повесил трубку, чувствуя, как дрожит у меня рука.
– Дурные новости? – спросила библиотекарша, грузинка по национальности, с которой мы обычно болтали по-русски. – Ты страшно побледнел.
Я бегом кинулся в туалет – и там меня вырвало. Из-за этого звонка весь остаток дня я был сам не свой. Но твердо решил никогда больше не видеться со скверной девчонкой, никогда не разговаривать с ней, и решение свое поклялся выполнить. Только так можно излечиться от недуга, который подчинил себе всю мою жизнь»

«Мы легли в постель, и она прижалась ко мне, свернувшись калачиком, потом опустила голову на мое плечо. Я почувствовал, что ее тело – кожа да кости, но тут маленькие ледяные ступни стали поглаживать мои ноги, и дрожь пробежала у меня по всему телу.
– Я вовсе и не хочу ничего такого, – прошептала она, целуя меня в шею. – Просто обними меня, согрей, прогони страх, он ведь всегда во мне. Я просто умираю от ужаса»

«Я не мог вымолвить ни слова. В беспамятстве кинулся на нее и со всей силы ударил по лицу. В ее глазах вспыхнул ужас, она согнулась, ухватилась за комод, потом упала на пол, и я услышал, как она сказала, а может, крикнула, не теряя при этом самообладания, с какой-то прямо-таки театральной невозмутимостью:
– Еще немного – и ты научишься обращаться с женщинами, Рикардито.
Я рухнул рядом с ней, схватил за плечи и принялся трясти, совсем обезумев, выплескивая наружу свою тоску, свою ярость, свою глупость, свою ревность:
– Только чудом я не лежу сейчас на дне Сены. – Звуки рвались из горла, хотя язык плохо меня слушался. – За последние сутки я умирал тысячу раз – по твоей милости. Зачем ты мною играешь? Скажи, зачем? Зачем ты звонила, разыскивала меня, когда я сумел-таки наконец вырваться из-под твоей власти? Думаешь, я буду терпеть вечно? Всему есть предел. Я ведь готов был тебя убить.»

«– Признайся, ты и вправду любишь эту поганую хиппи? – спросила она. – Сильнее, чем когда-то любил меня?
– Знаешь, сейчас я вообще не уверен, что когда-нибудь любил тебя, – сказал я резко. – Ты для меня была тем же, чем для тебя Фукуда, – болезнью. А теперь я излечился – не без помощи Марчеллы.
Она молча смотрела на меня, так и не отпустив моей руки, потом ехидно улыбнулась – в первый раз – и сказала:
– Если бы ты не любил меня, не побледнел бы сейчас так и голос не дрожал бы. Надеюсь, ты не распустишь нюни, Рикардито? Ведь ты всегда был плаксой, если мне не изменяет память.»

«Помнишь ту ночь у меня дома, когда я чуть не задушил тебя? Так вот, знай: я успел тысячу раз пожалеть о том, что не сделал этого.
– Правда? А я до сих пор храню костюм арабской танцовщицы, – прошептала она, пустив в ход все оставшееся в ней кокетство. – Еще бы мне не помнить ту ночь! Ты отлупил меня, а потом нам было очень хорошо в постели. И ты говорил мне много дивных вещей. А сегодня еще не сказал ни одной. Я вот-вот поверю, что ты и вправду больше меня не любишь.
Мне захотелось отхлестать ее по щекам, вытолкать ногами из кафе «Барбиери», причинить столько физической и моральной боли, сколько один человек может причинить другому, и в то же время я, безумец из безумцев, мечтал подхватить ее на руки, спросить, почему она так похудела и осунулась, приласкать и расцеловать. Но я готов был провалиться сквозь землю от стыда при одной только мысли, что она угадает мои желания.»

«– Почему ты так похудела? – спросил я скверную девчонку на ухо.
– Сначала скажи, что любишь меня. А эту свою хиппи совсем не любишь и стал с ней жить с горя – потому что я тебя бросила. Скажи! С тех пор как я про нее узнала, меня точит и убивает ревность.»

«– Почему ты про это заговорила?
– Потому что ты всегда хотел стать писателем, просто духу не мог набраться. А теперь, когда ты останешься один-одинешенек на белом свете, можешь попробовать – тогда и тосковать по мне будешь меньше. Ну что, хорошую тему для романа я тебе подарила? Правда, пай-мальчик?»

вторник, 7 марта 2017 г.

пища.

уберите полуразложившихся котов 
по обочинам этого местечка
смешанные с дерьмом глиной обрюзглой сухой травой
уберите меня с асфальтированных дорог
я не хочу ходить сидеть
умирать лёжа
тоже не хочу
не хочу картин полуразложившихся крыс и котов
при подношении первый ложки супа ко рту
потом я ем кошачью гниль 
ем дерьмо приправленное обрюзглой травой
не ощущая вкуса

суббота, 4 марта 2017 г.

любимая игра, леонард коэн

«Сыграй теперь, Берта?
Он вполз за ней на непрочные ветки.
– Выше! – командует она.
Даже яблоки трясутся. Солнце ловит ее флейту, превращая полированное дерево в мгновение хрома.
– Ну давай же.
– Сначала ты должен сказать что-нибудь о Боге.
– Бог – тупица.
– О, это фигня. Я за такое играть не буду.
Небеса – сини, облака – плывут. На земле в нескольких милях ниже гниет яблоко.
– На фиг Бога.
– Что-нибудь чудовищно, ужасно грязное, трусишка. Настоящее слово.
– На хуй Бога!
Он ждет свирепого ветра, что сорвет его с жердочки и растерзанным швырнет на траву.
– На хуй БОГА!
Бривман замечает Кранца – тот лежит возле свернутого шланга, пытаясь достать из-под него бейсбольный мяч.
– Эй, Кранц, послушай-ка. НА ХУЙ БОГА!
Бривман никогда не слыхал, чтобы голос его звучал так чисто. Воздух – микрофон.
Берта меняет неустойчивую позу, чтобы стукнуть его флейтой по щеке.
– Грязный язык!
– Ты сама придумала.»

«Япошки и фрицы были блистательными врагами. У них вперед выступали зубы, имелись безжалостные монокли, и они отдавали команды на грубом английском, брызгая слюной. Войну они развязали из-за своего характера.
Суда Красного Креста дулжно бомбить, всех парашютистов – расстреливать из пулемета. Их формы жестки и украшены черепами. Когда их умоляли о сострадании, они продолжали жрать и ржать.
Они не начинали воевать без извращенного ликования на физиономиях во весь экран.
И что лучше всего – они пытали. Чтобы выведать секреты, изготовить мыло, показать героическим городам, где раки зимуют. Но в основном они пытали удовольствия ради, по самой своей природе.
Комиксы, фильмы, радиопередачи все свои развлечения строили на этих пытках. Ребенка ничто так не очаровывает, как рассказы о пытках. С наичистейшей совестью, с патриотическим пылом дети мечтали, говорили, разыгрывали оргии физического насилия. Фантазии свободно блуждали в разведке от Голгофы до Дахау[3].
В Европе дети голодали и смотрели, как их родители замышляют мятеж и гибнут. Мы же здесь росли с игрушечными плетками. Первое предостережение против наших будущих лидеров, детенышей войны.»

«Теперь они жаждали знания, но раздеваться было грешно. Потому они становились легкой добычей открыток, порнографических журналов, кустарной эротики, что им впаривали в школьных гардеробах. Они стали знатоками скульптуры и живописи. Они знали все библиотечные книги с лучшими, самыми откровенными репродукциями.
Как выглядят тела?
Лайзина мама подарила ей осторожную книжку, и они понапрасну прочесывали ее в поиске честной информации. Там были фразы вроде «храм человеческого тела» – может, это и правда, только где же он, со всеми его волосами и складками? Они хотели четких картин, а не пустой страницы с точкой посередине и восторженным заголовком: «Только вдумайтесь! мужской сперматозоид в 1000 раз меньше этой точки».»

«– Кранц, это правда, что мы евреи?
– Так поговаривают, Бривман.
– Ты себя чувствуешь евреем, Кранц?
– Абсолютно.
– А зубы твои чувствуют себя еврейскими?
– Мои зубы – особенно, о левом яичке я уж и не говорю.»

«– Бривман, ты не поверишь, на что я чуть не помочился.
– Труп? Блондинистый парик? Заседание Сионских Мудрецов в полном составе? Выброшенный мешочек с хлипкими жопками!»

«– Я рад, что ты спросил, Кранц. Они есть реклама бренности тела. Если бы торчок носил свой шприц на лацкане, ты испытал бы такое же отвращение. Пакет, распухший от еды, – своего рода видимые кишки. Пусть большевики таскают свой пищеварительный тракт на рукавах!
– Достаточно, Бривман. Я так и подумал, что ты знаешь.»

«– Ошибаешься, Кранц. Потому что она живет на соседней улице. Она принадлежит мне так же, как парк.
– Ты совершенно больной парень.
Через минуту Кранц добавил:
– Эти люди наполовину правы насчет тебя, Бривман. Ты – эмоциональный империалист.
– Ты долго об этом думал, да?
– Некоторое время.
– Это хорошо.»

«– Я знаю, почему ты подавлен. Потому что рассказал мне.
– Да. Я дважды все осквернил.
Хуже того. Он хотел бы любить ее, должно быть, так чудесно ее любить, и говорить ей об этом, не один раз или пять, но снова и снова, ибо он знал, что еще долго будет оказываться с ней в комнатах.
И что насчет комнат, разве не все они одинаковы, разве не знал он, как это будет, разве не все пройденные ими комнаты были совершенно одни и те же, когда в них вытягивается женщина, даже лес – стеклянная комната, разве не было это, как с Лайзой, под кроватью, и когда они играли в Солдата и Шлюху, разве не похоже, даже к шороху врагов прислушиваешься так же.»

«Тамара и Бривман закончили колледж. Для их изношенного союза больше не было основы, так что он сошел на нет. К счастью для них, расставание не было горьким. Они оба были сыты болью по горло. Оба переспали с дюжиной людей и каждое имя использовали, как оружие. Это был пыточный список из друзей и врагов.
Они расстались за столиком в кофейне. В чайных чашках могут принести вино, если знаешь хозяйку и просишь по-французски.
Он всегда понимал, что никогда не знал ее и никогда не узнает. Восхищения бедрами недостаточно. Его никогда не интересовало, кто была Тамара, интересовало лишь, что она изображала. Он признался ей в этом, и они проговорили три часа.
– Прости, Тамара. Я хочу касаться людей, как маг, менять их или причинять боль, оставлять свое клеймо, делать их прекрасными. Хочу быть гипнотизером, у которого нет ни шанса заснуть самому. Хочу целоваться, открыв один глаз. Или я так и делал. Больше не хочу.»

«– Кранц, знаешь, почему Шербрук-стрит так чертовски прекрасна?
– Потому что ты хочешь трахаться.
Бривман на секунду задумался.
– Ты прав, Кранц.
Великолепно было вернуться к диалогу с Кранцем; последние несколько недель они редко виделись.
Но он знал, что улица прекрасна по другим причинам. Потому что магазины и люди живут в одних и тех же зданиях. Когда есть только магазины, особенно с модными витринами, стоит ужасная вонь хладнокровного выкачивания денег. Когда одни дома, или, скорее, когда дома слишком далеко от магазинов, они испускают какие-то ядовитые секреты, словно плантация или скотобойня.»

«Дисциплинированная меланхолия весь мир водила за нос. Все очерки притворно изображали вожделение. Чтобы все тебя полюбили, нужно одно – опубликовать свои страхи. Вся махина искусства – рассчитанная демонстрация страданий.»

«Он выхватил из стакана охапку салфеток, на одной в углу расписал остаток пасты в шариковой ручке и нацарапал девять стихотворений, уверенный, что, пока пишет, она не уйдет. Он рвал салфетки, вгрызаясь в них ручкой, и не мог прочитать три четверти записанного; ничего хорошего не получилось, но не в этом дело. Он запихал этот мусор в пиджак и встал. Амулетами он запасся.
– Простите, – сказал он мужчине, который был с ней, совсем не глядя в ее сторону.
– Да?
– Простите.
– Да?
Я, может, повторю это еще раз десять.
– Простите.
– Чем могу быть полезен? – слегка давая волю гневу. Акцент не американский.
– Можно я… я бы хотел поговорить с человеком, который с вами. – Его сердце билось так часто, что могло показаться, будто оно передает сигналы, – словно отсчет времени перед выпуском»

«Бривман кусает губы, слушая.
– Не надо было тебе рассказывать, – говорит Шелл.
– Да.
– Это была не я. Не та я, которую ты сейчас обнимаешь.
– Была. И есть.
– Тебе больно?
– Да, – говорит он, целуя ее глаза. – Мы должны рассказать друг другу все. Даже о тех моментах, когда мы трупы.
– Я понимаю.
– Я знаю.
Если я всегда смогу расшифровывать это, считает Бривман, с нами ничего не случится.
Вооруженная изменой, Шелл отправилась к мужу.»

«Он думал, со стихами все будет получаться. Он ни капли не презирал робота-любовника, что любую ночь превращает в праздник, а любую трапезу – в пир. Искусное, заботливо склепанное изделие – и сам Бривман не отказался бы им стать. Он одобрял нежность любовника, даже завидовал некоторым вещам, которые любовник говорил, словно тот был остряком, которого Бривман пригласил на обед.»

«Так долго лишенная сладкого сексуального принуждения, а на самом деле, никогда его не знавшая, она добродетельно защищала свое право на отвращение. А поскольку он был так красив, так нелеп, с ним она не могла заниматься ничем действительно серьезным или важным. То, чему, насколько она знала, суждено было случиться, в действительности все равно не случилось бы. Не считая того, что ей нужен динамит адюльтера, чтобы взорвать свою жизнь, уничтожить строящийся дом.»

«В начале лета мы говорили: будем хирургами. Я не хочу тебя видеть или слышать. Я хотел бы пустить контрапунктом нежность, но не стану. Не хочу никаких привязанностей. Хочу начать заново. Наверное, я люблю тебя, но идею чистого листа я люблю больше. Я могу сказать тебе все это, потому что мы подошли друг к другу так близко. Искушение дисциплиной делает меня безжалостным.
Сейчас я хочу закончить письмо. Первое, которое я не пишу под копирку. Я близок к тому, чтобы полететь и прыгнуть к тебе в постель. Пожалуйста, не звони и не пиши. Что-то во мне хочет начаться.»

среда, 1 марта 2017 г.

наоборот.

птицы повсюду. знаешь, илья, я неизбежно боюсь птиц. всё от фильма хичкока, на который ты не пришёл. 
в ракету. 
я не звала. 
конец третьего курса. 
вечерний ливень кончил в сумерках, расплескал живую плоть за пять минут до сеанса. 
перейти улицу к ракете на нервных ногах, поджав сердце - стучит в глотке возможностью твоего прихода. 
или наоборот. 
добротная листва одурманит - мои алые губы растекутся лихорадкой, осматривая себя, джинсы скрученные трубочкой, просторный гольф в полоску, ботинки челси, ещё забытые и, потому, старомодные. ищу в проёмах дверей взгляд, ищу у кассиров взгляд, ищу тебя в темноте спутавшихся синтетических бархатных штор зала, утопленного чернотой в предполагаемые кресла. должен быть здесь. 
или наоборот. 
хочется ныть и слушать могильные песни. я ненавижу птиц с тех пор, илья. 
может нет?
может я возненавидела их наутро после воробьиной ночи, водопада, выкуренной пачки сигарет в течение нескольких часов? весь бетонный участок возле был испещрён синими окурками собрания. я осмелилась проверить только через три дня. весь бетонный участок возле был испещрён моими не вырвавшимися криками: "я лгу, илья! давай разрушим друг друга. давай разрушим этот город. давай я убью себя здесь. только дьявол знает, как я этого хочу", твоими заполонившими небосвод гроз слезами в подставленные ладони. 
утром, неся в руках минеральную воду, я видела съедаемого муравьями птенца. оргазмирующий вид приоткрытых век. 
я ненавижу птиц с тех пор, илья. 
может нет? 
может это было позже, когда гуляла в шторм по опустевшей вечерней тропе, огибая слезу антоновского парка, когда птицы едва ли не вгрызались, горланя что-то, в мой череп когтями, а изо рта выветривалась сигарета? может нет, может да. 
я возненавидела их в пять утра, разрываемая криками птицы у разобранной железной дороги. дальше - обрыв, партизанский проспект, рельсы в гуще. под всенощный аккомпанемент глотка впитала десять чашек кофе, десять чёрных сигарет - моя двухдневная пища. 
я срываюсь в тишине благоухания кухонного розмарина, чтобы фиксировать для тебя звуки птицы возле заросших рельс, травы, не успевшей увлажниться, высматривая тебя на спуске у яблоневых деревьев в тумане. я хочу не верить в то, что ты там. 
нет. 
может, я возненавидела птиц в то утро, илья?