суббота, 4 марта 2017 г.

любимая игра, леонард коэн

«Сыграй теперь, Берта?
Он вполз за ней на непрочные ветки.
– Выше! – командует она.
Даже яблоки трясутся. Солнце ловит ее флейту, превращая полированное дерево в мгновение хрома.
– Ну давай же.
– Сначала ты должен сказать что-нибудь о Боге.
– Бог – тупица.
– О, это фигня. Я за такое играть не буду.
Небеса – сини, облака – плывут. На земле в нескольких милях ниже гниет яблоко.
– На фиг Бога.
– Что-нибудь чудовищно, ужасно грязное, трусишка. Настоящее слово.
– На хуй Бога!
Он ждет свирепого ветра, что сорвет его с жердочки и растерзанным швырнет на траву.
– На хуй БОГА!
Бривман замечает Кранца – тот лежит возле свернутого шланга, пытаясь достать из-под него бейсбольный мяч.
– Эй, Кранц, послушай-ка. НА ХУЙ БОГА!
Бривман никогда не слыхал, чтобы голос его звучал так чисто. Воздух – микрофон.
Берта меняет неустойчивую позу, чтобы стукнуть его флейтой по щеке.
– Грязный язык!
– Ты сама придумала.»

«Япошки и фрицы были блистательными врагами. У них вперед выступали зубы, имелись безжалостные монокли, и они отдавали команды на грубом английском, брызгая слюной. Войну они развязали из-за своего характера.
Суда Красного Креста дулжно бомбить, всех парашютистов – расстреливать из пулемета. Их формы жестки и украшены черепами. Когда их умоляли о сострадании, они продолжали жрать и ржать.
Они не начинали воевать без извращенного ликования на физиономиях во весь экран.
И что лучше всего – они пытали. Чтобы выведать секреты, изготовить мыло, показать героическим городам, где раки зимуют. Но в основном они пытали удовольствия ради, по самой своей природе.
Комиксы, фильмы, радиопередачи все свои развлечения строили на этих пытках. Ребенка ничто так не очаровывает, как рассказы о пытках. С наичистейшей совестью, с патриотическим пылом дети мечтали, говорили, разыгрывали оргии физического насилия. Фантазии свободно блуждали в разведке от Голгофы до Дахау[3].
В Европе дети голодали и смотрели, как их родители замышляют мятеж и гибнут. Мы же здесь росли с игрушечными плетками. Первое предостережение против наших будущих лидеров, детенышей войны.»

«Теперь они жаждали знания, но раздеваться было грешно. Потому они становились легкой добычей открыток, порнографических журналов, кустарной эротики, что им впаривали в школьных гардеробах. Они стали знатоками скульптуры и живописи. Они знали все библиотечные книги с лучшими, самыми откровенными репродукциями.
Как выглядят тела?
Лайзина мама подарила ей осторожную книжку, и они понапрасну прочесывали ее в поиске честной информации. Там были фразы вроде «храм человеческого тела» – может, это и правда, только где же он, со всеми его волосами и складками? Они хотели четких картин, а не пустой страницы с точкой посередине и восторженным заголовком: «Только вдумайтесь! мужской сперматозоид в 1000 раз меньше этой точки».»

«– Кранц, это правда, что мы евреи?
– Так поговаривают, Бривман.
– Ты себя чувствуешь евреем, Кранц?
– Абсолютно.
– А зубы твои чувствуют себя еврейскими?
– Мои зубы – особенно, о левом яичке я уж и не говорю.»

«– Бривман, ты не поверишь, на что я чуть не помочился.
– Труп? Блондинистый парик? Заседание Сионских Мудрецов в полном составе? Выброшенный мешочек с хлипкими жопками!»

«– Я рад, что ты спросил, Кранц. Они есть реклама бренности тела. Если бы торчок носил свой шприц на лацкане, ты испытал бы такое же отвращение. Пакет, распухший от еды, – своего рода видимые кишки. Пусть большевики таскают свой пищеварительный тракт на рукавах!
– Достаточно, Бривман. Я так и подумал, что ты знаешь.»

«– Ошибаешься, Кранц. Потому что она живет на соседней улице. Она принадлежит мне так же, как парк.
– Ты совершенно больной парень.
Через минуту Кранц добавил:
– Эти люди наполовину правы насчет тебя, Бривман. Ты – эмоциональный империалист.
– Ты долго об этом думал, да?
– Некоторое время.
– Это хорошо.»

«– Я знаю, почему ты подавлен. Потому что рассказал мне.
– Да. Я дважды все осквернил.
Хуже того. Он хотел бы любить ее, должно быть, так чудесно ее любить, и говорить ей об этом, не один раз или пять, но снова и снова, ибо он знал, что еще долго будет оказываться с ней в комнатах.
И что насчет комнат, разве не все они одинаковы, разве не знал он, как это будет, разве не все пройденные ими комнаты были совершенно одни и те же, когда в них вытягивается женщина, даже лес – стеклянная комната, разве не было это, как с Лайзой, под кроватью, и когда они играли в Солдата и Шлюху, разве не похоже, даже к шороху врагов прислушиваешься так же.»

«Тамара и Бривман закончили колледж. Для их изношенного союза больше не было основы, так что он сошел на нет. К счастью для них, расставание не было горьким. Они оба были сыты болью по горло. Оба переспали с дюжиной людей и каждое имя использовали, как оружие. Это был пыточный список из друзей и врагов.
Они расстались за столиком в кофейне. В чайных чашках могут принести вино, если знаешь хозяйку и просишь по-французски.
Он всегда понимал, что никогда не знал ее и никогда не узнает. Восхищения бедрами недостаточно. Его никогда не интересовало, кто была Тамара, интересовало лишь, что она изображала. Он признался ей в этом, и они проговорили три часа.
– Прости, Тамара. Я хочу касаться людей, как маг, менять их или причинять боль, оставлять свое клеймо, делать их прекрасными. Хочу быть гипнотизером, у которого нет ни шанса заснуть самому. Хочу целоваться, открыв один глаз. Или я так и делал. Больше не хочу.»

«– Кранц, знаешь, почему Шербрук-стрит так чертовски прекрасна?
– Потому что ты хочешь трахаться.
Бривман на секунду задумался.
– Ты прав, Кранц.
Великолепно было вернуться к диалогу с Кранцем; последние несколько недель они редко виделись.
Но он знал, что улица прекрасна по другим причинам. Потому что магазины и люди живут в одних и тех же зданиях. Когда есть только магазины, особенно с модными витринами, стоит ужасная вонь хладнокровного выкачивания денег. Когда одни дома, или, скорее, когда дома слишком далеко от магазинов, они испускают какие-то ядовитые секреты, словно плантация или скотобойня.»

«Дисциплинированная меланхолия весь мир водила за нос. Все очерки притворно изображали вожделение. Чтобы все тебя полюбили, нужно одно – опубликовать свои страхи. Вся махина искусства – рассчитанная демонстрация страданий.»

«Он выхватил из стакана охапку салфеток, на одной в углу расписал остаток пасты в шариковой ручке и нацарапал девять стихотворений, уверенный, что, пока пишет, она не уйдет. Он рвал салфетки, вгрызаясь в них ручкой, и не мог прочитать три четверти записанного; ничего хорошего не получилось, но не в этом дело. Он запихал этот мусор в пиджак и встал. Амулетами он запасся.
– Простите, – сказал он мужчине, который был с ней, совсем не глядя в ее сторону.
– Да?
– Простите.
– Да?
Я, может, повторю это еще раз десять.
– Простите.
– Чем могу быть полезен? – слегка давая волю гневу. Акцент не американский.
– Можно я… я бы хотел поговорить с человеком, который с вами. – Его сердце билось так часто, что могло показаться, будто оно передает сигналы, – словно отсчет времени перед выпуском»

«Бривман кусает губы, слушая.
– Не надо было тебе рассказывать, – говорит Шелл.
– Да.
– Это была не я. Не та я, которую ты сейчас обнимаешь.
– Была. И есть.
– Тебе больно?
– Да, – говорит он, целуя ее глаза. – Мы должны рассказать друг другу все. Даже о тех моментах, когда мы трупы.
– Я понимаю.
– Я знаю.
Если я всегда смогу расшифровывать это, считает Бривман, с нами ничего не случится.
Вооруженная изменой, Шелл отправилась к мужу.»

«Он думал, со стихами все будет получаться. Он ни капли не презирал робота-любовника, что любую ночь превращает в праздник, а любую трапезу – в пир. Искусное, заботливо склепанное изделие – и сам Бривман не отказался бы им стать. Он одобрял нежность любовника, даже завидовал некоторым вещам, которые любовник говорил, словно тот был остряком, которого Бривман пригласил на обед.»

«Так долго лишенная сладкого сексуального принуждения, а на самом деле, никогда его не знавшая, она добродетельно защищала свое право на отвращение. А поскольку он был так красив, так нелеп, с ним она не могла заниматься ничем действительно серьезным или важным. То, чему, насколько она знала, суждено было случиться, в действительности все равно не случилось бы. Не считая того, что ей нужен динамит адюльтера, чтобы взорвать свою жизнь, уничтожить строящийся дом.»

«В начале лета мы говорили: будем хирургами. Я не хочу тебя видеть или слышать. Я хотел бы пустить контрапунктом нежность, но не стану. Не хочу никаких привязанностей. Хочу начать заново. Наверное, я люблю тебя, но идею чистого листа я люблю больше. Я могу сказать тебе все это, потому что мы подошли друг к другу так близко. Искушение дисциплиной делает меня безжалостным.
Сейчас я хочу закончить письмо. Первое, которое я не пишу под копирку. Я близок к тому, чтобы полететь и прыгнуть к тебе в постель. Пожалуйста, не звони и не пиши. Что-то во мне хочет начаться.»

Комментариев нет:

Отправить комментарий