суббота, 24 ноября 2018 г.

в тысячный раз начинает петь мерлен дитрих
а: ты когда-нибудь замечал, какая марлен дитрих охуенная? ее голос...
и. смеется
а:...как ватный диск
и. молчит
и: как ватный диск? 
а: да.
и. смотрит на ангелишу как на сумасшедшую. 
а: да. 
и. смотрит на ангелишу как на сумасшедшую. 
а: как когда на ватном диске крем. 
и. смотрит на ангелишу как на сумасшедшую. 
а: мягкий и перетекающий.
и. смотрит на ангелишу как на сумасшедшую. 
а: ...но внутри, потенциально, есть потрескивание хлопка. 
и. смотрит на ангелишу как на сумасшедшую. 
а:...как ватный диск, да.

вторник, 20 ноября 2018 г.

до встречи с наташей / после встречи с наташей


onna no sono / 1954









мне одной кажется, что если человек пишет каждый день, то он пишет (немного более, чем полностью) дерьмо?

снова перечитанный коэн. любимая игра

Для матери все ее тело – шрам, затянувший некое давнее совершенство, которого она искала в зеркалах, окнах и автомобильных колпаках.

Крыса живее черепахи.
Черепаха – медленная, холодная, механическая, почти игрушка, раковина с лапками. Смерть ее не считается. А вот белая крыса – быстрая и теплая в своей обертке из кожи.

– Кранц, у меня какой-то особенный голос.
– Вовсе нет.
– Именно. Я могу сделать так, чтобы что-то случилось.
– Ты псих.

– На хуй БОГА!
Бривман замечает Кранца – тот лежит возле свернутого шланга, пытаясь достать из-под него бейсбольный мяч.
– Эй, Кранц, послушай-ка. НА ХУЙ БОГА!
Бривман никогда не слыхал, чтобы голос его звучал так чисто. Воздух – микрофон.

Его отец слабел, а он рвал книги. Он не знал, почему ненавидит аккуратные диаграммы и цветные вклейки. Мы знаем. Из презрения к миру деталей, данных, точности, любого ложного знания, неспособного помешать разложению.

– Кранц, это правда, что мы евреи?
– Так поговаривают, Бривман.
– Ты себя чувствуешь евреем, Кранц?
– Абсолютно.
– А зубы твои чувствуют себя еврейскими?
– Мои зубы – особенно, о левом яичке я уж и не говорю.

Танцевали католики, франкоканадцы, антисемиты, антиангличане, агрессивные. Они рассказывали священнику все, Церковь их пугала, они опускались на колени в пахнущих воском заплесневелых храмах, увешанных брошенными грязными костылями и гипсовыми корсетами. Все до единого работали на еврейского фабриканта, ненавидели его и ждали отмщения. С плохими зубами, потому что жили на «пепси» и шоколадных пирожных Мэй Уэст[31]. Девушки – горничные или фабричная обслуга. Слишком яркие платья, сквозь тонкую ткань просвечивают бретельки лифчиков. Завитые волосы и дешевые духи. Еблись они, как кролики, а на исповеди священник даровал им прощение. Они были чернь. Дай им шанс, и они сожгут синагогу. Пепси. Лягушки. Французишки.

– Бривман, ты не поверишь, на что я чуть не помочился.
– Труп? Блондинистый парик? Заседание Сионских Мудрецов в полном составе? Выброшенный мешочек с хлипкими жопками!

– И это все, что ты будешь, апельсиновый сок, когда у нас полон дом еды, а половина мирового населения дерется за объедки?
– Мама, не начинай.
Она распахнула дверцу холодильника.
– Посмотри, – призвала она. – Посмотри на это все, яйца, которых ты не хочешь, посмотри, какого они размера, сыр, грюйер, ока, датский, камамбер, сыру и крекеров, и кто будет пить все это вино, просто стыд, Лоренс, посмотри сюда, гляди, какой тяжелый грейпфрут, мы так счастливы, и мясо, три сорта, я сама приготовлю, посмотри, какое тяжелое…
Сосредоточься и узри поэзию, Бривман, прекрасный каталог.
– …вот, смотри, какое тяжелое…

– Бривман, почему так уродливы бумажные пакеты, набитые белым хлебом?
– Я рад, что ты спросил, Кранц. Они есть реклама бренности тела. Если бы торчок носил свой шприц на лацкане, ты испытал бы такое же отвращение. Пакет, распухший от еды, – своего рода видимые кишки. Пусть большевики таскают свой пищеварительный тракт на рукавах!
– Достаточно, Бривман. Я так и подумал, что ты знаешь.

– Знаешь одну из главных причин, почему я ее хочу?
– Я знаю главную причину.
– Ошибаешься, Кранц. Потому что она живет на соседней улице. Она принадлежит мне так же, как парк.
– Ты совершенно больной парень.
Через минуту Кранц добавил:
– Эти люди наполовину правы насчет тебя, Бривман. Ты – эмоциональный империалист.
– Ты долго об этом думал, да?
– Некоторое время.
– Это хорошо.

– Жизнь не прошла мимо нас, – промолвила она, изобразив ностальгию.
– Ах. Увы. Печаль. Луна. Любовь.
Я пытался быть забавным. Я надеялся, что наши сентиментальные шуточки не заставят ее размышлять всерьез. Этого я не выносил.

Никаких карандашей, шариковых ручек, блокнотов. Я даже не хочу рисовать по мути на лобовом стекле. Я мог бы в уме составлять саги всю дорогу до Баффиновой Земли[53], но записывать их мне не нужно. 

– Какой я был?
– Я боюсь, ты обидишься, если я скажу, что ты был, как любой другой десятилетний мальчишка. Не знаю, Ларри. Ты был хороший.
– Помнишь Солдата и Шлюху?
– Что?
– Помнишь мои зеленые шорты?
– Это уже глупо…
– Я хочу, чтобы ты все вспомнила.
– Зачем? Если б мы помнили все, мы бы ничего не смогли делать.
– Если ты помнишь то, что помню я, ты окажешься со мной в постели немедленно, – слепо сказал он.

Тебе надо бы прийти и познакомиться с Карлом и детьми. Карл много читает, я уверена, тебе будет приятно с ним побеседовать.
– Последнее, что я намерен делать – это говорить о книгах с кем угодно, даже с Карлом. Я хочу с тобой переспать. Очень просто.

Четыре дня спустя в полвторого ночи зазвонил телефон. Бривман кинулся к нему, радуясь, что можно нарушить рабочий режим. Он знал все, что она скажет.
– Я подумала, ты вряд ли спишь, – сказала Лайза.
– Я не сплю. А вот тебе надо бы.
– Я хочу тебя увидеть.
– Я тоже хочу тебя увидеть, но у меня есть идея получше: положи трубку, зайди к детям и отправляйся в постель.
– Я это уже делала. Дважды.

Бривман удивился, узнав, что Шелл переписывается с ней до сих пор.
– Один-два раза в год, – сказала Шелл.
– Зачем?
– Все оставшееся время в школе я пыталась ее убедить, что она не уничтожила себя в моих глазах, что она осталась обычным и горячо любимым преподавателем английского.
– Я встречал такую тиранию.

– Мне сейчас нужно идти.
– Останьтесь со мной на всю ночь! Сходим на рыбный рынок. Там в лед упакованы громадные благородные монстры. Там черепахи, живые, для крупных ресторанов. Мы спасем одну, напишем послание на панцире и пустим ее в море, Шелл, ракушка с шельфа. Или пойдем на овощной рынок. Там у них есть красные дырчатые авоськи с луком, он похож на огромные жемчужины. Или на Сорок вторую улицу, посмотрим десяток фильмов и купим напечатанный на ротапринте бюллетень с вакансиями в Пакистане…
– Мне завтра на работу.
– И это не имеет никакого отношения к тому, о чем я.
– Но сейчас я лучше пойду.
– Я знаю, что для Америки это неслыханно, но я провожу вас домой.
– Я живу на Двадцать третьей улице.
– Как раз на это я и надеялся. Это больше сотни кварталов.

Мне все равно, кого убивают, подумал он. Мне все равно, что за крестовые походы планируются в исторических кафе. Мне безразличны жизни, зверски загубленные в трущобах. Он пытался вычислить степень своего интереса к человечеству за пределами комнаты. И вот: прохладное сочувствие к женщинам, менее прекрасным, чем она, к мужчинам, менее счастливым, чем он.

Ванда чихнула. Влажные доски.
– Там было так мирно, так мирно.
Бривмана подмывало наказать ее за банальный ритм этой реплики, рассказав про общий фонд, поставленный на ее тело.
– Знаешь, каковы честолюбивые замыслы нашего поколения, Ванда? Мы все хотим быть китайскими мистиками, жить в тростниковых хижинах, но почаще трахаться.
– Неужели нельзя без жестокости? – пропищала она, убегая.

суббота, 10 ноября 2018 г.

была у меня одна женщина, над которой я постоянно смеялась про себя. она выучила французский только чтобы прочесть в оригинале все, что написал артюр рембо. теперь мне уже не смешно, т.к. не покидает чувство, что моя по-настоящему основополагающая причина выучить немецкий - это понимать каждое слово, которое произносит своим гадливым ротиком бликса баргельд


четверг, 8 ноября 2018 г.

одиннадцать лет страданий

сначала ты дочитываешь фанфик по лавлесу. потом перечитываешь всю мангу.  потом читаешь  все сообщения на форумах 2006-08 гг. на тему "кто же истинный боец рицки?" потом рассматриваешь детально все ляпы на данную тему, которые есть в манге и аниме, и официальных новеллах коги юн. тщательно смотришь аниме даже не перематывая песенки в начале и конце серии, смотришь все спецвыпуски к сериям... медленно скатываешься до демотиваторов (!) в честь соби. 

среда, 7 ноября 2018 г.

омут. солнце.


Ничего не слышу. Ветер поднимает тюль от карнизов четырех окон комнаты, где я лежу, сплю, изредка отрываюсь от постели. В первое время было трудно находиться в помещениях. Я привыкала, бездумно выходя на улицы, блуждая, борясь со страхом быть вновь погребенной тишиной комнат. Никак не могла совладать с собой, все более день ото дня находя себя, будто бы в первых мгновения рыданий, которые очень долго до этого пытались сдерживать и  оттого, прорвавшись сквозь преграды, они обрушиваются со всей своей стихийной красотой. Первые мгновения рыданий - предоргазменное чувство. Я не рыдала, но была в тишине, в этом чувстве. Не думала ни о ком, ни с кем не говорила. В моей жизни были только портные, которые шили одежду под заказ – несколько конфигураций в честь приближающегося второго курса. Перечитывала "Маятник Фуко", пытаясь заставить себя начать повторять предмет, который мне необходимо было пересдать в конце августа. 
Приезжала в Минск, шла на ночной разговор с В., захватив с собой по дороге зеленый "ахмад" в жестяной банке и несколько бутылок пива. Я до сих пор с ней, с этой банкой. В ней вечный эрл грей. Несколько дней назад я попросила принести новую, стеклянную - надпись "tee" на поверхности, просила выкинуть зеленую жестяную банку "Ахмад" - комнату заполонили сопливые слова, вырывающиеся из стиснутой челюсти. О том, что я не могу. Не могу избавиться от зеленой банки "Ахмад". Грифельные штрихи - твои движения, возвращающие ее из лап урны, очищающие. Россыпь чаинок заполоняет дно, доходит до ее краев. Когда закрываю глаза – образ жестяной банки цвета чуть поблекшего лаврового листа. 
Почему не могу? Не могу избавиться? Не могу избавиться от лета две тысячи двенадцатого года?
Я рассказала все В., пытаясь закрепить в повествование оттенок того необратимого, что произошло – поняла, что это гроша ломанного не стоит. Я не умела рассказывать или рассказ по природе своей не мог поведать о случившемся, или причина в неудавшемся июньском флирте, когда ей не хватило смелости прийти ко мне поздно вечером, хоть я и ждала. 
Через несколько дней, уже в городе Б., я очутилась на первом и последнем девичнике в своей жизни. Моей бывшей подруге, в честь которой происходило действо, едва исполнилось восемнадцать. На мне было черное платье в пол, как ощущение кульминации «В прошлом году в Мариенбаде», и серебреные футуристические серьги по размерам идентичные таковым у Эди Седжвик – все это я описываю лишь для усугубления комичности произошедшего в этот вечер. Мы сидели в саду у дома, в окружении живой изгороди, в ожидании сумерек пили вино. Мне несказанно повезло – никто не любил белое сухое испанское вино и я с готовностью опустошала бутылку на девственно пустой желудок, потом другую. Через несколько часов, будто во сне: круглосуточный магазин и мой клатч, из которого я пригоршнями отдаю кому-то деньги и прошу купить водки и «Лаки Страйк», Ленин на постаменте проплывает на кончике тлеющей сигареты.  Мне автоматически вливают в рот водку, давая затянуться сигаретой немного погодя, чередуя все это с красным вином, когда мы сидим на одной из самых высоких точек провинциального стадиона. Трава в ложбине белеет в свете прожекторов, обрамленная чересчур правильным овалом. Все это – во мне.  Обрывки фраз в ушных раковинах: «Ангелина, сделай серьезное лицо… Иначе нас не впустят в клуб». Неосознанность. Странным образом я подхожу к незнакомым ошарашенным девушкам и целую их во время вечных медленных танцев. Молча, без дальнейших упреков и борьбы в начале прелюдии. Во время очередного такого поцелуя, в самом разгаре этой оргии страждущих и безымянных языков, говорю, едва успев прерваться, устав от конфигурации в ротовой полости: «Мне очень плохо. Сейчас стошнит». Она (кто-то) с готовностью берет мою руку в свою и ведет в близлежащий сквер. Час ночи и тонны алкоголя и пота выходят на бетонные плиты сквера. Я уверена, что умираю в каждой секунде происходящего, уверена, что вот-вот этой ласкающей мою спину руке придется набирать неутешительный номер скорой помощи, которая констатирует мою смерть. Через вечность приходит ее парень с бутылкой ледяной воды, которую они периодически заставляют меня пить. В один из моментов просветления я замечаю, что светает. Вдалеке проплывает - это не последний мой рассвет. Обхватив мои локти с обеих сторон, мы медленно, черепашьими шагами, но все ближе и ближе к моему дому. Линия горизонта только разрешилась, позорно сияя в окна на втором этаже моей комнаты алым диском солнца. Я вновь влюблена в А.П., вновь как в первый раз, вновь без тактильного присутствия. Что может быть лучше, чем любить безнадежно? 
И. пишет где-то в социальных сетях, что ему кто-то нравится. Кто-то. Не я. Восторг. Благодарю экран за принесенную мне новость об освобождении, уничтожении моей власти над И. Мне хочется думать, что все завершилось.
Вновь на Нахимова. Сломанная швейцарская кастрюлька, подаренная моей маман, оставлена О. на плите как будто лишь для того, чтобы моя ненависть к ней увеличилась до вселенских масштабов. Через день приходит В., приезжает О. – квартира тонет в пучине пива с всплывающими на поверхность роллами. Через день пересдача – новость сердечной болью отзываются внутри. Не подаю вида. Покупаю первую пачку «Собрания» в квадратной черной упаковке.
Утро тридцать первого августа. Я впервые решаю идти на истфак пешком. Путь очаровывает меня до такой степени, что я день ото дня буду ходить лишь по нему, только пешком, не признавая никакого транспорта в принципе. Спокойствие где-то внутри распространяется на все, чего я касаюсь, все моя одежда пропитана им - черный кашемировый свитер на голое тело, который до сих пор ждет, чтобы его сняли и стали покусывать соски и голубые джинсы от армани с высокой талией – стоит ли беспокоиться, когда пришел уничтожать? 
Преподаватель как раз подходит к зданию, когда я докуриваю сигарету до фильра, синхронно отправляя остаток в урну и открывая ему дверь.
Кафедра источниковедения вся в лучах солнца, вальсирующих пылинках. Троих из трех моих предшественников отправляют на пересдачу, я сажусь отвечать. По моей ухмылке все понятно – я уже победила. Последний вопрос о художественной литературе как историческом источнике. Припоминаю эпизоды «Айвенго» и «Имя розы» в контексте билета - восхищение и вопрос о любимом произведении. На тот момент это были «Пьяный корабль» Артюра Рембо и «Бесы» Достоевского. На последнем слоге ответа зачетная книжка успешно закрывается и протягивается в мою сторону со словами, наполненными радостью: «Есть еще студенты, которые читают Артюра Рембо и Умберто Эко?!» Присутствующие недоумевают, на моем лице пелена саркастической ухмылки. Стержень спокойствия стирается лавиной счастья и свободы. Я бы хотела напиться и не ложиться спать до следующего утра, но бездумно хожу по ненавистным улочкам старого города, подпрыгивая в порыве веселья на поворотах, дохожу до улицы Якуба Колоса в пьяном бреду – инициация интенсивного потребления энергии, как во время секса. Ноги будто в железных колодках, когда под вечер возвращаюсь домой. 
Утром следующего дня мы подходим к истфаку с О. На мне итальянские туфли фалунского красного цвета за несколько сотен долларов, которыми я горжусь больше, чем собой и длинным белым платьем вместе взятыми. И. и М. курят на входе. Мы проходим  мимо в самый разгар моих шутливых фраз, сказанных с каменной гримасой на лице. Вроде: «Иисус никогда не улыбался. С какой стати это делать мне?» Шестичасовая скука и сидения аудиторий не пригодные для худых людей, где кости стучат об различные заменители дерева, зудят полтора часа кряду с надеждой на десятиминутный перерыв. Преподаватель по средневековью говорит, что «Олдбоя» Пак Чхан-ука невозможно смотреть дважды – моя ухмылка на первой парте, направленная в сторону планшета, параллельно выуживанию песчинок в бескрайнем тамблере. И. глубоко вздыхает у меня за спиной. Я показательно поворачиваюсь и, почти достигнув его лица, начинаю искать кого-то другого, посылаю воздушные причмокивания губ В., ловлю ответные, спотыкаюсь о вопросительный взгляд К., который отчетливо формирует губами «ЧТО?» Отворачиваюсь, немного помедлив, вспомнив что-то, продолжая при этом беспечно улыбаться. И., ты ведь все еще там, да? 
День второй. Я гадаю, как Е.К. могли прятать от нас так долго, почему он не преподавал ранее? Он другой. Нелепый, но всезнающий, с плешивой головой, остатки волос, собранны сзади в хвост, с хитренькими глазками Будды. Ближе к полудню мы перемещаемся на третий этаж. Возле лестницы, опершись об стену стоит нечто неземное, которое ищет мои глаза, еще до того, как преодолеваю ступеньки, еще до того, как я ловлю в его взгляде то же, что, наверное, скользит бегущей строкой и в моем. В лихорадке подхожу к скоплению одногруппников, прячусь на плече В., зарываясь в кучерявые волосы, нахожу в себе смелость, вновь переводя на него взгляд, рассматривая темно-голубые туфли мартинс в розовые цветочки, одежду будто бы от Йоджи Ямамото, длинные иссиня-черные волосы. Худоба его тела и абсолютная красота внешних характеристик. За мгновение до того, как я поняла, что влюблена в точности как двенадцатилетняя в недосягаемый идеал, он обернулся, уловив мой взгляд, схожий в тот момент с таковым во время мастурбации на содержимое порнографического журнала.  Вновь источая эту обезоруживающую улыбку, в которой будто бы лучи солнца, все тепло, он, слегка изогнув руку в помахивании ладошкой, произнес лишь губами святое «привет!» и я утонула мгновенно. 

вторник, 6 ноября 2018 г.

4 часа ночи

ангелиша читает о применении 3-д принтера при строительстве собора святой фамилии, попутно скачивая все фильмы про людвига второго баварского, успешно минуя "людвига" лукино висконти, который уже тысячу раз пересматривался. хельмут бергер мой любимый ублюдок, да. 

воскресенье, 4 ноября 2018 г.

американский немой кинематограф

боже, как же ужасен американский немой кинематограф! с этой стерильностью и этим идиотиком чарли чаплином. вчера в баре на автоповторе я смотрела "цирк" три или четыре раза. это было смешно и ужасно, и стерильно, и каждый раз фильм раскрывался по-новому, и каждый раз чувство бархатного исследования и пуританские люди без еды и грязи. хотелось набрать в пригоршни и карманы грязи и жира веймарской республики и измазать ими каждый кадр.