среда, 25 декабря 2019 г.

39. омут. воробьиная ночь


Как мало я посвятила своей любви к Квартире. Посвящение, которое совершенно несоразмерно степени моей бесконечной любви. К примеру, писала ли я о том, что ванна была покрашена в лазурно-матовый цвет, где по всему периметру стены проходила линия, которая разделяла стену на две части? Эта линия состояла из волн, которым я пририсовала пенные окончания в начале второго курса, когда перекрасила ванную комнату в персиковый. Пенные персиковые волны окутывали всю ванну. Писала ли я, как до смерти мне нравился кафель в той же комнате и как мне хотелось отгрызть от него кусочки вследствие того, что мне он казался схож с овсяным печеньем в бело-голубой глазури? Писала ли я о газовой колонке на кухне, которая при перепадах температуры осенью и весной на день или несколько часов прекращала функционировать и как при первом знакомстве с нею я сдирала капельки жира на ее поверхности столовым ножом? Писала ли я, как чистила зубной щеткой плинтуса кухни и как мне нравилось покупать все новые тюли для изменения подачи света в ней? С жилой комнатой все было более консервативно – белые стены и белая органза в пол, которая создавала утром и на закате солнца белоснежную, жемчужную и песочную, в зависимости от поры года, туманную дымку. Писала ли я, как обнаружила в начале четвертого курса пакеты на бездонном шкафу прихожей, где нашла картину маслом на клочке фанеры сорок на пятьдесят, где было изображено что-то вроде зелени лилий с крошечными красными и желтыми пятнами? С тех пор она стояла в центре жилой комнаты на полке, окруженная с двух сторон свечами в хрустальных подсвечниках. Писала ли я о фотографии Достоевского размера А4, которая висела на параллельной стороне от моей кровати таким образом, что в момент пробуждения он всегда смотрел неумышленно и отстраненно на происходящее? Писала ли я о наличии подвала на кухне, который был припорошен ковровой дорожкой? Последняя же, в свою очередь, стиралась в машинке «Алеся» и начищалась с помощью щетки один раз в неделю. В этом подвале кроме многочисленных солений и пустых банок от уже съеденных припасов, картофеля, который я практически никогда не употребляла в пищу, лука и чеснока в связках, кроме всего этого там стояло несколько пар неиспользованных белорусских лыж на все возраста - от массивных взрослых до ядовито-желтых детских лыж, связанных воедино с такими же крошечными колышками. Как же они назывались? «Телеханы», что ли? Я до сих пор не знаю природу происхождения этих многочисленных пар лыж, покоившихся здесь со времен проживания в Квартире ее законной хозяйки. Упоминала ли я о сушке белья во дворике среди лиственных деревьев и как добродушные соседки снимали белье, если начинался дождь, уносили его в свое жилище – рассадник спившихся особей мужского пола? Все это трогало ровно так же, как соседка лет пятидесяти из квартиры номер один, которая жила в гордом одиночестве и была восхитительна худощава и приветлива, когда мое соседство прошло испытание временем. Встречая меня во дворике, она всегда говорила о том, как прекрасно я выгляжу, как хорошо сидит на мне моя новая норковая шуба, пальто или сапоги – все это с таким искрящимся добродушным видом, что у меня разрывалось сердце. Стоит ли говорить, что внешне она была похожа на Земфиру? Писала ли я о настенной греческой тарелке, расписанной вручную в традиционном стиле, которая висела над кухонным столом? Упоминала ли я о бархатном свитке и деревянной дощечке с надписями о сердце, которые были привезены из Токио коренным витеблянином (правильно читать «еврей»), маминым знакомым, который вот уже несколько десятилетий на то время был главврачом в токийской больнице и зарабатывал в месяц столько, сколько среднестатистический человек в Беларуси зарабатывает за всю свою жизнь. О вязаном крючком покрывале начала пятидесятых годов, доставшемся мне от прабабушки, которая в городе Б. считалась одной из хранительниц  национального белорусского узора? Я умирала всякий раз, когда она доставала эти трехметровые и пятиметровые произведения, которые символизировали недюжинное усердие и консервативность, которая все выносила и оставалась неприступной. Это, она говорила, ничто по сравнению с навыками ее прапрабабушки Фриды (типичное белорусское имя, да). Она питала особое пристрастие к старобелорусским словам (не было слов «обувь» или «тапочки», но были пантофли, не было слова «лопата», но был «шауфель», не было слова «доски», но были лишь «планки», до двадцати четырех лет я буду жить, не зная, что говорят не «шильда», но «вывеска» или же «табличка»), которые она находила безгранично схожими с той средой, где она родилась и выросла – на хуторе в среде таких же истинных поволжских белорусов, пришедших с Рейна в незапамятные времена. Моя мама переняла генетический код, состоявший из белорусского узора, которым она вышила костюмы фольклорного ансамбля, где я пела с шести лет большую часть того времени, что бодрствовала. Восемь человек, мы пели а капелла на семь голосов так хорошо, что везде, где появлялись, завоевывали первые места. Я до сих пор помню обрывок воспоминания, когда в девятнадцать лет ненароком наткнулась на иллюстрированную книгу о немецком традиционном орнаменте, где на обложке во всей своей прелести находился тот самый орнамент, который моя прабабушка долго и упорно помещала в каждое свое покрывало, скатерть, наволочку, он же красовался на каждом костюме белорусского фольклорного ансамбля, в котором я выступала.
 Знаете ли вы о яблоках Антоновского парка, которые испещряли землю с сентября по ноябрь каждого года таким образом, что мы с Настасьей ходили и набирали по два огромных пакета в неделю и были счастливы каждой такой вылазке? Мы бродили среди еловой зелени еще светлых сумерек и пели гоповские песни с такой безусловной веселостью, будто бы через мгновение окажемся на нарах.  
О ложке для земли, которую я брала во время очередного визита в Антоновский парк, где рыла ею землю для новых растений и пересадки старых? О деревьях, которые росли вдоль Слепянской водной системы и которые формировали из своих ветвей практически идеально сформированные сферы? Никто не вмешивался и не корректировал их кроны и они росли и продолжают расти как произведения фабричного искусства с этой идеальной шапкой из листьев и ветвей. О женщине, которая всякий раз на закате курила, сидя на одинокой лавочке? На том месте, где Слепянская водная система образовывает слезу и граничит с железной дорогой. Она сидела и задумчиво курила, вонзив острые локти в колени.  Седовласая и с пучком волос на затылке как в «Зеркале» Тарковского. Это было словно чудо природы: терракотовый закат, задумчивая полуулыбка на ее губах, сигарета, зажатая между пальцами таким образом, что форма естественно воссоздавала благословляющую десницу. 
Я проснулась ближе к вечеру от оживленных разговоров Настасьи с Кристиной за стеной моей комнаты. Они железной хваткой опоясали оставшуюся еду и закуски. У меня же было чувство, словно я окунулась в детство и все будто в вате и молочном оттенке. Несколько часов назад я настойчиво предлагала всем бородинский хлеб, который для меня был своего рода откровением. Только Илья охотно взял кусочек под шушуканья за спиной, что он отказался есть в эту ночь, чтобы быть солидарным с моим неприятием пищи. Вспоминая в тысячный раз тот вечер, ночь и утро, я все больше привыкаю к мысли о том, что нужно говорить «все хрустело разговорами и вкрадчивыми комментариями реплик главных героев». Необходимо выделить ту атмосферу, схожую с шумом бесед, которые транслируются в аудиозаписях для изучающих иностранные языки. Этот культ побочных звуков и параллельных разговоров в слуховых и визуальных дорожках, культ шума, который воссоздает сюжеты из жизни, словно дешевое порно - ты на остановке в метро, в аэропорту, вокзале и все кишит перекличкой сторонних, которые нет-нет, да и захлестнут реплики главных героев. 
Мое пренебрежение едой вылилось в то, что оставшийся бородинский хлеб был терпеливо обжарен на ехидной доле оливкового масла, более всего – на пустоте, и распределен на дневные порции. Я не хотела умирать от голода, но также было важно никогда не достигать чувства пресыщения едой таким образом, что факт ее потребления можно было бы игнорировать. Оставшегося хлеба, по два кусочка в день, мне хватило до конца весны – это ли не чудо? Практически перестать существовать в качестве потребителя. Несмотря на это, реки кофе лились в мою глотку и оставляли меня в чрезмерной и лихорадочной активности. 
Я ходила на встречу с Наташей, сокровенно выуживала из атласного кармана кожаной рыжей куртки медальон, подаренный мне Ильей, говорила о защите моей курсовой, которая прошла как нельзя лучше. Мы шли вдоль Свислочи от Партизанского проспекта до Ульяновской, в глубине подсознания восхищаясь бурной растительностью и видом на заброшенные заводские помещения в духе функционализма. Я говорила, что не знаю что делать и словно бы чем-то укурена вот уже несколько дней. Она отвечала невнятно, довольно сдержанно уведомляя меня о том, что никто меня не достоин и уж тем более этот Лопушанский. И что надо же только додуматься – подарить мне какую-то старую замшелую книгу!
Было девятнадцатое мая, день в дожде, ветре и граде. Часам к шести я решила на зло всему совершить пробежку, чтобы развеять то тревожно-счастливое чувство, которое во мне все нарастало. Мои подмышки намокли и дрожь во всем теле была такая, что хотелось писать заметки или кричать случайному прохожему, что одна из моих половых губ в три раза больше другой. Я бежала под Мотораму, игнорируя вновь начавшийся дождь и порывистый ветер, который то и дело грозился отбросить меня назад, вниз, к улице Нахимова и к Квартире. Когда же все плавно стало перетекать в очередную волну града, то родился сакральный и счастливый страх, искрился, заставляя искать убежище. Парк 50-летия Октября в стиле брутализма принял меня внутрь спустя секунду после того как огромного размера градина разбилась о мою кисть, оставляя кожу синей и набухшей. 
Всюду иссиня-черные тучи, гром и молнии - я под ними, будто под двойным колпаком: под низкими, прибитыми к земле тучами и стройными деревьями, которые синхронно раскачиваются вокруг своей оси и издают звуки, схожие на вздохи во время секса, вздохи облегчения, когда садишься в кресло на кухне, успев до нитки промокнуть под дождем и за окном дождь потоками штурмует улицу, крыши домов, шлифует дороги и дает задохнуться от счастья траве. У меня до сих пор в ушах ритм раскачивания деревьев, звуки их движений. От восхищения я разрыдалась и издала что-то вроде еле отчетливого «Блять!» на выдохе, как во время оргазма. Просветление – это ведь точно знать, что ни одна баба в этом мире не сможет тебя отделать так же, как ритм и звуки деревьев в парке пятидесятилетия октября? 
Я пришла домой во время светлого заката, когда все погрузилось в тишину пробивающихся лучей последнего солнца сквозь синтепоново-пепельные облака. Мы втроем лихорадочно меняли места на кухне, когда я выпалила, одновременно опасаясь и восхищаясь наивностью своих слов: «По-моему я действительно влюбилась в Илью. Черт знает что такое» - красное вино плавно разливалось по трем норвежским бокалам, подтверждая реальность происходящего. «Так напиши ему. Он, как собачка, прибежит к тебе через секунду!» - Настасья говорила с веселыми переливами заговорщицкого смеха на троих. Шорохи и запахи почвы за окном, впитывающим влагу от дождя, сливаются с нашим смехом, запахом отцветающих, а потому галлюциногенных кустов сирени. Их здесь больше, чем людей. 
Звонок телефона раздается ровно в то мгновение, когда наш смех после брошенной Настасьей фразы переживает фазу зенита. Он говорит, что хочет встретиться; удивление в голосе, как у человека, который заранее смирился с неминуемым отказом. Говорит, что придет через пару часов. Успевали посмотреть за это время Марию-Антуанетту, Настасья и Кристина  - съесть по сладкой булочке. Он звонил, говорил, что вышел из метро. 
Я стояла в рыжей кожаной куртке во дворе параллельно фонарю у бетонной лестницы, которая спускалась к лавочке у дома. Фонарь выкрасил меня всю своим светом и лестница была расположена таким образом, что перед идущим по ней всегда представала дилемма – идти прямо или же зарыться в кусты сирени, но все же неукоснительно к фонарю, свисающему на проезжую часть, которая является Рубиконом перед Антоновским парком, или же свернуть влево, к лавочке у дома, обогнуть фонарь рядом, который своим светом выгодно притупляет наличие места для уединения за ним, и выгодно освещает меня, сигарету, зажатую в руке на подобие руки женщины в Антоновском парке на лавочке, на подобие благословляющей десницы, конечно же. 
Он спускался по лестнице в рубашке бледно-голубого неба, припудренного пеленой облаков, когда я поняла, что вновь тону как в начале первого курса, но уже безвозвратно. Мне хотелось впиться в его губы, но отчего-то не решилась, шла рядом с презрительным оскалом, вела в сторону Антоновского парка. Вниз, чуть налево по протоптанной тропинке у яблоневых деревьев, потом направо, параллельно водным потокам, до конца, там, где Слепянская водная система образует слезу, по другой стороне, вдоль водных потоков, опоясанных деревьями с кроной деревьев в форме почти идеальной сферы. Одинокие реплики иногда выбрасывались на поверхность из неоткуда. Сели на бетонном островке у искусственного водопада, на грани которого по всему периметру находился мостик из выступающих из воды макушек цилиндров. Можно было разбежаться со всей дури, перебежать на другую сторону, прыгая с островка на островок другого цилиндра. Я не решалась шагнуть даже на первый из островков. Лишь потом, спустя годы, я совершу задуманное, но уже будет поздно. Что-то будет утрачено навсегда, несмотря на едва ли в тот момент не вырывавшееся от страха сердце. 
Сквозной вид на водный поток до Партизанского проспекта и дальше, до начала проспекта Рокоссовского и здания, будто бы в постапокалиптическом сне, скрытые в растительности. Водопад пенился от восторга, воспроизводил агрессивные завитки волн; все земля - в раскатах грома, все небо – в хаотичном освещении молний. Воробьиная ночь, мы в ней.
Спустя четыре сигареты он стал говорить, но так расплывчато, что мне хотелось рывком убрать налет медлительности, сорвать покров словно полоску с воском. Ничего не выходило. 
- Но я же иссушу тебя! - говорила. 
- Это то, что мне нужно - он отвечал. 
- Мы не можем быть вместе, пойми. Это будет не жизнь, а существование – я говорила и поток удовольствия разливался по всему моему телу от осознания того, что во мне остались силы отказать, отчеканивать слова, которые могут производить чувство отчаяния другого человека. Я лишь пешка моей манипуляции людьми. Трагедия пролегает здесь, в этой игре. Я говорила, тем самым признавая наличие во мне романтических чувств. Я говорила и в голове колокол звонил «что же ты наделала?». Я говорила, понимая, что он знает символизм моих слов. 
Пятнадцатая сигарета погасла в моей руке, когда он обронил «ты лучшее, что когда либо было и будет в моей жизни» и мои джинсы промокли от его слез. Так мы сидели, будто бы две фигуры работы Эдварда Мунка. Мне казалось, что я целую вечность обнимаю его плечи, глажу волосы и убираю вновь выскользнувшие на поверхность слезы на его щеках. Он украдкой целовал мои волосы, шею, спину, лицо, я подкуривала одна о другую все новые сигареты, жадно затягивалась. Небо светлело, предвещая рассвет и наше расставание, когда пачка моих сигарет закончилась.
Мы брели назад, крепко обхватив тела друг друга и я думала, что так и выглядит, чувствуется, предстает любовь, когда он помогал мне перебегать лужи, чтобы не намочить черных замшевых лоферов. Постоянно оборачивался назад, боялся упустить водопад из вида. Я же боялась сказать «все это было шуткой, так что давай все начнем как следует, ведь я хочу утонуть в тебе». Но чем больше я смаковала и раздувала эту фразу, тем большее удовольствие мне доставляло вовсе не произносить ее. Был легкий туман, когда он поднялся вверх по лестнице у моего дома и будто испарился в бельевых веревках, лепнине и сталинках. 
Открыв квартиру, я дьявольски улыбнулась своему отражению в зеркале прихожей. От такого количества выкуренных сигарет меня мутило и весь мой организм стегали плетками. Постоянно просыпаясь, я была счастлива, наслаждаясь пограничным состоянием происходящего, когда мне до смерти хотелось ему написать ту самую спасительную фразу и, должно быть, я даже писала ее; не отправляла. 
Потом, в июне, возникли какие-то женщины - первые фанатки моего блога, которые писали мне длинные письма. Было в новинку, несмотря на мою хандру и прослушивание кругообразно песни «Красота» Земфиры. 
Я записывала звуки ливня, прячась под крышами, никуда не шла, иногда случайно оказывалась в Ракете, в той самой, где крутили не переставая попсового Хичкока и Годара. Почему бы не зайти на соседнюю улицу и не посмотреть «Птиц» Хичкока? 
Район под куполом, весь в приливах лучей заходящего солнца и дождя. На мне сапоги челси и джинсы в стиле девяностых, алая помада. Казалось, что кто-то следит, казалось, что как только двери кинотеатра откроются, то я обнаружу в нем Илью, казалось, что наша связь выросла до гигантских несоизмеримых размеров, вцепилась в мою глотку, не дает вздохнуть. Я выбежала в ужасе за пять минут до конца, желая только того, чтобы он ждал меня у входа, мерно курил, осознавая как глупо прийти без предупреждения, осознавая как глупо чувствовать, что я здесь, в кинотеатре, что я здесь и жду его. Никто не приходил. В сумерках, через пару часов, мне казалось, что вороны в Антоновском парке хотят заклевать меня до смерти. Одна из них едва коснулась своим крылом моих волос. 
До восхода засиживаясь на кухне, я поджидала проходящую мимо макушку темно-русых волос, довольствуясь тем фактом, что этого не случится, довольствуясь тем фактом, что я остаюсь свободной. Ходила через дорогу, записывая как заливаются птицы в пять утра в Антоновском парке, с наивным страхом вглядываясь вниз, на островки скошенной травы, где ожидала увидеть Илью. Кажется, в этом было счастье. Счастье в ожидании, которое предвосхищает реальность, и я всласть вкусила подобное чувство в те дни. Чересчур измотанная, я вернулась домой, в город Б., выбросила все из головы, будто бы чересчур пестрый на ощущения сон.

Комментариев нет:

Отправить комментарий